Было так весело и
празднично. Было лето. Наш детский сад на лето переехал в Олынаны, под Харьковом. На
всех праздниках в садике я пела, на Новый год была Снегурочкой. Воспитательница говорила
папе и маме: «Ваша Люся должна стать актрисой». — «Да! Ета ув обязательном пырядке.
Так и будить!» — заверял ее папа. Я была влюблена в мальчика Семочку. На сохранившихся
фотографиях мы с ним везде рядом.
И вдруг родители
срочно увозят нас в Харьков. Еще утром мы были в лесу на прогулке. Нарвали ромашек и
сиреневых колокольчиков. А вечером уже оказались дома, и увядший букет лежал на
диване... Все оборвалось мгновенно, неожиданно.
Всего пять с половиной лет я прожила «до войны»... Так мало!
«Война, война, война... Сталин, Россия...
фашизм, Гитлер... СССР, Родина...» — слышалось отовсюду.
Что такое война? Почему они ее боятся? Мне
было очень любопытно — что такое «пострадало
от бомбежки?» Как это выглядит?
После бомбежки мы с папой пошли в город.
— Марк, не бери Люсю.
Там могут быть убитые. Зачем ре
бенку видеть
это?
— Ребенык, Леля, хай
знаить и видить усе. И хорошее и
плохое.
Усе своими глазами. Жисть есть жисть, моя детка.
Мы пошли в центр, на
площадь Тевелева. Во Дворец пионеров попала бомба. Середина здания, там, где
был центральный вход, разрушена. Окна выбиты. А как же красные пушистые рыбки? Где они? Успели
их спасти?
Городской пассаж,
что напротив Дворца, был разрушен совершенно, и даже кое-где еще шел дым.
«Да, усе чисто
знесли, зравняли з землею... ах ты мамыньки родныи...»
Я так любила ходить в пассаж
с мамой! Мне он запомнился как сказочный дворец! Много-много света! И сверкают
треугольные
флакончики одеколонов: «Аи-Петри», «Жигули», «Кармен»..., их много,
бесчисленное количество. И мама счастливая, как на Первое мая!
А теперь — бугристая, еще горячая груда кирпичей...
От Дворца мы пошли по
Сумской улице к нашему дому. Около ресторана «Люкс» лежала раненая женщина. Других, более пострадавших, наверное, уже увезли в
больницу. Она лежала на правом боку. Левое
плечо у нее было раздроблено, и цветастая
кофточка вдавилась внутрь. Широкая белая юбка от ветра поднималась. На
ноге, повыше колена, осколком вырвало кусок мяса.
От ветра юбка закрыла лицо и видны были только белые трусики. «Товарищи! Кто-нибудь, пожалуйста,
поправьте юбку... Как стыдно... Товарищи, дорогие товарищи, пожалуйста... Так стыдно...»
— твердила она монотонно. Лицо у нее было совсем серое. Она даже не стонала. Неужели ей не больно? Почему она не кричит?
Почему она говорит «товарищи, товарищи»?
На своем месте, около
моей будущей школы, сидел Андрей, склонив на грудь лохматую голову. Перед ним
лежала на тротуаре его потертая кожаная кепка. Его убило осколком в спину. Он так естественно
сидел, что никто и не подумал, что он мертв.
Сидит нищий и сидит... Андрей был первым человеком в моей жизни,
которого я увидела неживым. Как это? Был — и больше нет...
«Усе, Лель, Андрей
нам усем приказав долго жить... Усю спину ему разворотило. Хай земля ему будет
пухом. Эх, браток...»
Папа ушел на фронт
добровольцем. В первые дни войны его возраст считался непризывным. Тогда мне папа казался молодым и здоровым. Только много позже я узнала от мамы,
что он был инвалидом. После работы на
шахте у него на животе были две грыжи. Операция не помогла. Он всю жизнь
носил бандаж, который сильно вминался в
живот с двух сторон. Ему нельзя было поднимать
тяжести. Но я помню, как он то и дело поднимал тяжелые вещи (один только баян весил 12 килограммов). После той шахты у него всю жизнь был сильный кашель.
Когда он кашлял или смеялся, он всегда
придерживал живот.
Папа ушел на фронт.
Мы с мамой остались в Харькове. Филармония, за которой числились родители,
имела строгий лимит на эвакуацию. В первую очередь эвакуировали заводы,
фабрики, предприятия...
а филармония и, тем более, нештатные работники — позже. Так мы и просидели с мамой на
переполненном вокзале с чемоданами и мешками. А потом вернулись домой.
Маме было двадцать
четыре года. Она ничего не умела без папы, всего боялась. Когда папа уходил на
войну, она была совсем потерянной и все время плакала:
— Марк, как же нам быть?
Что же делать, Марк? А? Не
оставляй
нас... Я боюсь... •
— Не бойсь Лялюша, не
бойсь... Ты девка умная, чуковная...
Што ж,
детка, сделаишь... Жисть есть жисть... Дочурочка тебе
поможить... А я не могу больший
ждать... Пойду добровольно за
щищать Родину! Ну, с богум...
Папа ушел и унес с
собой баян. А вместе с ним унес самые прекрасные песни, самый светлый праздник —
Первое мая, самое лучшее в жизни время. Время — «до войны».
Я стояла на балконе и
часами наблюдала за жизнью немецкой части. Утром они делали зарядку, бегали по кругу. Через год я поступила в школу. На уроках физподготовки я
бегала по этому же кругу десять лет.
Потом всю часть
выстраивали, читали приказы, распоряжения. Половина немцев уезжала до обеда.
Возвращались грязные, в грязной спецодежде, опять выгружали из машин
металлические части, детали. Ели они три раза в день из котелков, прямо во дворе. Там же стоял
большой котел на колесах.
Вечером немцы пели,
обнявшись и раскачиваясь из стороны в сторону. Они очень бурно и громко смеялись.
Смешно им было все. Иначе откуда столько смеха? Тогда я впервые услышала звук губной гармошки,
и не могла понять и разглядеть, что же издает такой неполноценный звук.
Вдруг один немец понес свой котелок
куда-то в сторону. Куда? Я так свесилась с
балкона, что чуть не свалилась... И увидела как он выливает из своего котелка суп в кастрюльку подбежавшей к
нему девочки. Я скатилась с четвертого этажа и понеслась туда, где только что видела девочку. Там
стояла толпа детей с кастрюлями.
Проход на территорию
части был закрыт железными трубами, но кто-то в одном месте их раздвинул.
Через эту лазейку южно было проникнуть во двор, поближе к котлу на колесах. Можно поискать того
«доброго» немца, который включил приемник-Вечером я уже была в толпе детей. Для первого
раза взяла
самую маленькую кастрюльку.
Папа мне говорил с детства: «Ничего не бойся, дочурка. Не бойсь. Дуй свое. Актриса должна «выделиться».
Хай усе мол-чагь, ждуть, а ты «выделись» ув обязательном порядке... Ето, дочурочка, такая профессия, детка моя...»
Долго стоять молча, выпрашивать жалким
взглядом? Нет. Надо заработать! Надо «выделиться». А как хочется есть! А какой
запах!. Я
и сейчас его ощущаю. Густой фасолевый суп!
От ожидания чего-то
неизвестного всю меня трясло. Я не знала, что сейчас сделаю. Но что-то сделаю.
Это точно.
Немцы получили ужин.
Стали есть. Смолкли разговоры. Только аппетитное чавканье...
Расцветали яблони и
груши, Поплыли туманы над рекой, Выходила на берег Катюша, На высокий берег, на
крутой!
Голос мой дрожал. Я
давно не пела во все горло. А мне так необходимо было сейчас петь! Петь! Петь!
С разных концов двора раздались нестройные
аплодисменты. И этого было предостаточно...
Ах так? Так нате вам еще! Только
спокойно!
Цу грюнст нихт нур цур зоммерцайт, Нейн, аух им винтер,
венн эс шнайт, О, таннэнбаум, о, таннэнбаум, Ви грюн зинд дайнэ
блэттэр...
Несколько немцев подошли
к железным трубам, чтобы посмотреть на русскую девочку, которая хоть и неправильно,
но пела
на их языке...
Домой я принесла
полную, до краев, кастрюльку вкусного, жирного фасолевого супа! Ничего! Завтра
возьму кастрюльку побольше!
Мы втроем съели этот суп. Я знала, что
теперь я маму голодной не оставлю. Я тоже
вышла на работу.
Вскоре при моем
появлении немцы оживлялись и называли меня Лючия. Я тоже разобралась: кто злой, кто добрый, а кому лучше на глаза не попадаться. Заметила, что лучше
общаться со старыми. Старые — это
тридцать-тридцать пять лет. Молодых было заметно меньше. Может, потому, что это была ремонтная часть. Но молодые были очень злые. Некоторые из них
проносили мимо детей котелок и демонстративно выливали суп в бак с
мусором.